Людмила петрушевская время ночь анализ. Людмила петрушевская - время ночь

Алексей Куралех

Повесть «Время ночь» и цикл рассказов «Песни восточных славян» как бы два противоположных начала в творчестве Людмилы Петрушевской, два полюса, между которыми балансирует ее художественный мир.

В цикле «Песни восточных славян» перед нами проходит ряд странных историй, «случаев» - темных, страшных, ночных. Как правило, в центре повествования стоит чья-то смерть. Смерть необычная, вызывающая ощущение зыбкости границы между реальным и ирреальным миром, между существованием мертвых и живых.

В начале войны к одной женщине приходит похоронка на мужа-летчика. Вскоре после этого у ее дома появляется странный молодой человек, худой, изможденный. Молодой человек оказывается ее мужем, дезертировавшим из армии. Однажды он просит женщину пойти в лес и закопать обмундирование, которое он оставил там, когда уходил из части. Женщина закапывает какие-то обрывки летчицкого комбинезона, лежащие на дне глубокой воронки. После этого муж исчезает. Потом он является женщине во сне и произносит: «Спасибо тебе, что ты меня похоронила» («Случай в Сокольниках»).

А вот - другой случай.

У одного полковника во время войны умирает жена. После кладбища он обнаруживает, что потерял партбилет. Во сне к нему приходит умершая и говорит, что он уронил билет, когда целовал ее в гробу. Пусть он откопает гроб, откроет его и достанет билет, но не снимает покрова с ее лица. Полковник так и делает. Лишь покров с лица жены снимает. На аэродроме к нему подходит какой-то летчик и предлагает доставить в часть. Полковник соглашается. Летчик прилетает в глухой темный лес. На поляне горят костры. Вокруг ходят люди, обгоревшие, со страшными ранами, но чистыми лицами. И женщина, сидящая у костра, произносит: «Зачем же ты посмотрел на меня, зачем поднял покрывало, теперь у тебя отсохнет рука». Полковника находят на кладбище без сознания у могилы жены. Его рука «сильно повреждена и теперь, возможно, отсохнет» («Рука»).

Постепенно из этих необычных, странных сюжетов складывается картина особого художественного мира, особо воспринимаемой жизни. И в этом восприятии есть что-то неуловимо детское. По сути, это отголосок тех «страшных» историй, которые мы не раз слышали и сами рассказывали в школе или в детском саду, где даже смерть - не тайна, а лишь загадка, лишь интересный страшный случай жизни. Чем интереснее сюжет - тем лучше, а чем он страшнее - тем интереснее. Чувство страха при этом оказывается чисто внешним.

Петрушевская прекрасно владеет этим «детским» материалом. В нужный момент мы насторожимся, в нужном месте по спине пройдет легкий холодок, как когда-то в темной комнате пионерлагеря. (Разумеется, это случится, если читатель - не заядлый скептик и принимает условия игры.) Владение жанром настолько виртуозно, что в какой-то момент начинаешь задумываться о сходстве не только манеры повествования ребенка и рассказчика, но и об общности детского мироощущения и мироощущения автора.

В художественном мире этих рассказов отчетливо ощутимо то же «детское» чувство дистанции между событиями и автором. Кажется, что эмоции героев, их характер, судьбы в общем безразличны ему, интересны лишь перипетии отношений персонажей, населяющих рассказы, их совокупления, их смерть,- автор не в жизни, не слит с нею, не ощущает ее как нечто свое, созвучное, кровное, близкое...

Но такой взгляд извне таит серьезную проблему, несет в себе оттенок искусственности. В самом деле, отстраненный взгляд ребенка на мир взрослых естествен, он не нарушает общей гармонии детской внутренней жизни. Ибо у ребенка есть своя, скрытая жизнь, отличная от жизни взрослого. В ней царит гармония, красота, а вся абсурдность и весь ужас внешнего, взрослого мира - не более чем интересная игра, которую в любой момент можно прервать, и конец ее неизбежно будет счастливым. Ребенку незнакомо мучительное чувство тайны жизни - он хранит эту тайну в себе как нечто изначально данное и, лишь повзрослев, забывает ее. Кстати, именно такое восприятие жизни характерно для детских пьес Петрушевской - странных, абсурдных, но несущих в себе естественную гармонию игры.

В отличие от ребенка, взрослый человек лишен счастливой гармонии замкнутой внутренней жизни. Его внешнее бытие и его внутренний мир развиваются по одним я тем же законам. И смерть - не игра, а гибель всерьез. И абсурд - не веселое представление, а мучительное чувство бессмысленности существования. Характерная условность, абсурдность, театральность многих взрослых вещей Петрушевской, как пьес, так и рассказов, оказывается, лишена той естественной легкости и внутренней гармонии, которая присуща ее детским произведениям. Попытка детского отстранения от жизни на взрослом материале, на взрослом чувствовании жизни неизбежно приводит к утрате единства мира, к его надлому, к жесткости. Не детской жесткости игры, где все не взаправду, где все понарошку, а холодной, рассудочной жесткости взрослого человека, сознательно абстрагирующегося от мира и перестающего воспринимать его боль.

Это легко прослеживается в цикле «Песни восточных славян». В рассказе «Новый район» женщина рождает недоношенного ребенка, «и ребеночек, после месяца жизни в инкубаторе, подумаешь, что в нем было, двести пятьдесят граммов, пачка творога, - он умер, его даже не отдали похоронить...». Сравнение ребенка с пачкой творога еще не раз, с завидной настойчивостью повторится в рассказе. Повторится мимоходом, как бы между прочим, как нечто само собой разумеющееся... «У жены открылось молоко, она четыре раза в день ездила в институт сдаиваться, а ее молоком необязательно кормили именно их пачку творога, были и другие, блатные дети...» «Наконец жена Василия все-таки забеременела, очень уж она хотела ребеночка, загладить память о пачке творога...» В этом равнодушном уподоблении человеческого существа пищевому продукту есть что-то грубо разрушающее некие нравственные законы, законы жизни, саму жизнь. И не только жизнь того бытового мира, в котором вращаются герои Петрушевской, но и мир самого рассказа, художественный мир произведения.

Конечно, в искусстве есть неизбежный диссонанс: и порой именно через разлад, через грязь и кровь познается высшее. Искусство словно растягивает жизнь между двумя полюсами напряжения - хаосом и гармонией, и ощущение этих двух точек разом рождает прорыв, именуемый катарсисом. Но «пачка творога» из рассказа Петрушевской - не полюс жизни и крайняя ее точка, ибо это вне жизни, вне художественности. Бытие настолько «растягивается» между двумя полюсами, что наконец неизбежно рвется какая-то нить - в руках остаются лишь обрывки художественной ткани произведения. Разрыв этот неизбежен, идет процесс придумывания все новых и новых «ужасов», жизнь испытывается на прочность, над жизнью ставится эксперимент...

Но вот перед нами повесть «Время ночь». Главная героиня Анна Андриановна, от имени которой ведется повествование, сознательно и упорно рвет зыбкие нити, связующие ее с внешним миром, с окружающими людьми. Вначале уходит ее муж. Затем постепенно распадается оставшаяся семья. В психбольницу отправляется мать, больная, выжившая из ума старуха. Уходит зять, которого Анна Андриановна когда-то насильно женила на своей дочери, затем безжалостно третировала, попрекая куском хлеба, изводя медленно, упорно и бесцельно. К новому мужчине уходит дочь, чтобы в свою очередь быть брошенной. Ни одна встреча между матерью и дочерью не обходится теперь без скандалов и отвратительных сцен. Уходит сын, спившийся, сломленный после тюрьмы человек. Анна Андриановна остается рядом с единственным родным существом - внуком Тимофеем, капризным и избалованным ребенком. Но в конце покинет ее и он.

Героиня останется одна в стенах своей нищей квартиры, наедине со своими мыслями, наедине со своим дневником, наедине с ночью. И упаковка снотворного, взятая у дочери, дает возможность догадываться о ее дальнейшей судьбе.

Вначале может показаться, что в своем неизбежном одиночестве виновна сама Анна Андриановна. С неожиданной резкостью и даже жестокостью она готова подавить любой порыв, любое проявление тепла со стороны своих, близких.. Когда во время очередного возвращения дочь вдруг беспомощно присядет в прихожей и пробормочет: «Как я жила. Мама!» - героиня прервет ее нарочито грубым: «Нечего было рожать, пошла и выскоблила». «Одна минута между нами, одна минута за три последних года», - признается рассказчица, но сама же она разрушит эту мимолетную возможность гармонии и понимания.

Однако постепенно в разобщенности героев мы начинаем ощущать не сколько трагедию отдельного человека, сколько некую фатальную неизбежность мира. Жизнь, окружающая героев, беспросветна во всем: и в большом, и в малом, в сущем и в отдельных подробностях. И одиночество человека в этой жизни, посреди нищего безысходного быта, изначально предопределено. Одинока мать героини, одинока ее дочь, одинок сын Андрей, которого гонит из дома жена. Одинока случайная попутчица героини Ксения - молодящаяся «сказительница», зарабатывающая, как и Анна Андриановна, гроши своими выступлениями перед детьми.

Но самое удивительное, что в этом жутком, беспросветном, забытовленном мире, в этом городе, где забываешь о существовании деревьев и травы, героиня сохранила в душе странную наивность и талант верить людям. Ее обманывает сын, забирая последние деньги, ее обманывает на улице случайный незнакомец, а эта немолодая, искушенная во лжи и обмане женщина, едкая и саркастичная, доверчиво открывается навстречу протянутой руке. И в этом ее движении есть что-то трогательное и беспомощное. Героиня сохраняет неизбывную потребность в душевном тепле, хотя и не может найти его в мире: «Два раза в день душ и подолгу: чужое тепло! тепло ТЭЦ, за неимением лучшего...» Она сохраняет способность и потребность любить, и любовь ее вся выплескивается на внука. В ней живет необычный, в чем-то болезненный, но совершенно искренний пафос спасения.

«Я все время всех спасаю! Я одна во всем городе в нашем микрорайоне слушаю по ночам, не закричит ли кто! Однажды я так услышала летом в три ночи сдавленный крик: „Господи, что же это! Господи, что же это такое!” Женский сдавленный бессильный полукрик. Я тогда (пришел мой час) высунулась в окно и как рявкну торжественно: „Эт-то что происходит?! Я звоню в милицию!”»

Трагическая разобщенность людей в мире Петрушевской оказывается порождена не жестокостью отдельного человека, не бездушием, не холодностью, не атрофией чувств, а его абсолютной, трагической замкнутостью в себе и отстраненностью от жизни. Герои не могут увидеть в чужом одиночестве отголосок своего и приравнять чужую боль к своей, соединить свою жизнь с жизнью другого человека, почувствовав тот общий круг бытия, в котором вращаются слитые в нерасторжимое единство наши судьбы. Жизнь распадается на отдельные осколки и обломки, на отдельные человеческие существования, где каждый - наедине со своей болью и тоской.

Но жизнь главной героини в повести становится одновременно и констатацией, и преодолением этого состояния. Весь ход авторского повествования дает ощущение медленного, трудного вхождения в жизнь, слияния с нею, перехода от чувствования извне, со стороны к чувствованию изнутри.

В повести три центральных женских образа: Анна, Серафима и Алена. Их судьбы зеркальны, их жизни с фатальной неизбежностью повторяют друг друга. Они одиноки, мужчины проходят через их жизнь, оставляя разочарование и горечь, дети все больше отдаляются, и впереди уже маячит беспросветная, холодная старость в окружении чужих людей. В их судьбах повторяются эпизоды, мелькают те же лица, звучат те же фразы. Но героини словно не замечают этого в своей бесконечной вражде.

«Что-то не в порядке с пищей было всегда у членов нашей семьи, нищета тому виной, какие-то счеты, претензии, бабушка укоряла моего мужа в открытую, «все сжирает у детей» и т. д. А я так не делала никогда, разве что меня выводил из себя Шура, действительно дармоед и кровопиец...»

А через много лет так же, наверное, будет упрекать своего зятя Алена, не заметив, быть может, что в гневе повторяет слова своей матери и своей бабки.

Но в какой-то момент что-то неуловимо изменится в ходе повествования, какой-то незримый поворот заставит Анну вдруг явственно ощутить то, что, быть может, она уже давно чувствовала подспудно. Ощутить неостановимый круговорот жизни и увидеть в судьбе своей матери, отправленной в психушку, свою собственную судьбу. Это чувство придет помимо воли и желания, с неизбежностью прозрения.

«Я ввалилась в ее комнату, она сидела бессильно на своем диванчике (теперь он мой). Вешаться собралась? Ты что?! Когда пришли санитары, она молча, дико бросила на меня взгляд, утроенный слезой, вскинула голову и пошла, пошла навек». «Это я теперь сидела, я теперь сидела одна с кровавыми глазами, пришла моя очередь сидеть на этом диванчике. Значит, дочь теперь сюда переедет, и мне тут места не останется и никакой надежды».

Она равна матери, она уже на грани сумасшествия, она тоже способна спалить дом, повеситься, не найти дорогу. Она тоже старуха, «бабуля», как ее называет сестра в психбольнице. А ведь еще недавно героиня словно забывала об этом, с радостью рассказывая, как на улице со спины ее принимали за девушку. И конец жизни ее матери в психлечебнице становится для Анны концом «нашей жизни» и жизни Андрея, сидевшего в такой же, как бабушка, яме с решетками, и жизни Алены. Недаром героиня вдруг подумает о старости своей дочери, о том, как она предъявит ей бабушкины платья, на удивление подходящие и по росту, и по фигуре.

Именно тогда Анна бросится в отчаянном порыве вызволять свою мать из психбольницы. Вначале - как будто против желания, из чувства противоречия дочери. Но затем судьба ее матери в какой-то миг станет и ее судьбой, жизнь матери сольется с ее жизнью - и обреченность матери станет обреченностью ее самой.

Попытка спасти мать безнадежна. Ибо это - попытка остановить время, остановить жизнь. Но после крушения надежд к героине приходит что-то очень важное, и конец повести, обрывающейся на полуслове, лишенный даже последнего знака препинания, оставляет ощущение чего-то понятого, какой-то если не осознанной, то почувствованной вдруг тайны.

«Она их увела, полное разорение. Ни Тимы, ни детей. Куда? Куда-то нашла. Это ее дело. Важно, что живы. Живые ушли от меня. Алена, Тима, Катя, крошечный Николай тоже ушел. Алена, Тима, Катя, Николай, Андрей, Серафима, Анна, простите слезы».

Героиня называет по именам своих родных: дочь, сына, мать. Последней называет себя. Тоже по имени. Все - молодые, старые, дети - приравнены друг к другу; есть лишь имена перед лицом Вечности. Все включены в единый бытийный круг, бесконечный в своем движений, все нераздельно-слиты в этой неостановимой смене лиц и времен...

В повести, как и в цикле «Песни восточных славян», мы найдем немало того, что принято называть «чернухой». В ней не меньше, а быть может; и больше той бытовой грязи, которую Петрушевская столь активно вводит в ткань своих произведений. Но в отличие от рассказов цикла эта грязь и безобразие бытия оказываются как бы пропущены через жизнь, пережиты изнутри, а не механически, походя внедрены в общую сюжетную канву. В результате повествование оказывается лишено искусственности и холодного безразличия; оно становится естественно и художественно органично.

И лишь гармонии (не органики, а гармонии) по-прежнему не ощущается в нем. Гармонии, которая отталкивается от быта, прерывает течение привычной жизни и нащупывает единство и цельность мира в чем-то неземном. Произведения Петрушевской лишены гармонии как отголоска высшего, божественного начала, которое мы ищем в тревоге и суете повседневности. И в новой повести, и в старых рассказах автора нет ожидаемого решающего прорыва, решительного финала, пусть трагического, пусть смертельного, но всё-таки выхода. В конце - не многоточие, открывающее путь в неизведанное, в конце- обрыв, неподвижность, пустота...

У многих рассказов Петрушевской есть одна характерная черта. То ли в самом названий, то ли в начале повествования дается своеобразная заявка на нечто большее и значительное, ожидающее читателя впереди. «Сети и Ловушки», «Темная судьба», «Удар грома», «Элегия», «Бессмертная любовь»... Читатель листает скучноватые страницы, находя в них знакомые по жизни лица, нехитрые сюжеты, банальные бытовые истории. Он ожидает обещанного вначале - возвышенного, масштабного, трагического - и вдруг останавливается перед пустотой конца. Ни сетей, ни ловушек, ни темных судеб, ни бессмертной любви... Все тонет в быте, все поглощается им. Кажется, повествование в прозе Петрушевской словно расползается в разные стороны, расслаивается, двигаясь то в одном, то в другом направлении, без строгого сюжета, без четких, продуманных линий; повествование словно стремится прорвать спекшуюся корку быта, найти щель, вырваться за его пределы, реализовать изначальную заявку на значительность жизни, тайну жизни, скрытую бытом. И почти всегда это не удается. (А если удается - то как-то неорганично, искусственно, с внутренним сопротивлением материала.)

Но в какой-то момент, при чтении очередного, на первый взгляд такого же скучного, засоренного, забытовленного рассказа к читателю приходит иное, новое по тональности ощущение. Быть может, ожидаемого прорыва никогда не бывает?! Быть может, смысл - не в прорыве, а в слиянии с бытом, в погружении в него?! Быть может, тайна не исчезает в быте, не заглушается им, а растворяется в нем как нечто естественное и органичное?!

Рассказ «Элегия» повествует о странной, смешной любви. Его зовут Павел. У нее нет имени, она просто его жена. Куда бы он ни шел, она всюду следовала за ним. Она приходила к нему на работу с детьми, а он кормил их в дешевой казенной столовой. Она продолжала в супружестве свою старую студенческую жизнь, нищую, беззаботную, непутевую. Она была плохой хозяйкой и плохой матерью. Павел был окружен со всех сторон ее утомительной любовью, раздражающей, навязчивой, в чем-то по-детски смешной. Однажды он полез на крышу устанавливать антенну телевизора и сорвался с обледенелого края.

«...И жена Павла с двумя девочками исчезла вон из города, не отвечая ни на чьи приглашения пожить и остаться, и история этой семьи так и осталась незаконченной, осталось неизвестном, чем на самом деле была эта семья и чем все могло на самом деле закончиться, потому что ведь все в свое время думали, что с ними что-нибудь случится, что он от нее уйдет, не выдержав этой великой любви, и он от нее ушел, но не так».

Мы не можем не почувствовать в последних словах какую-то очевидную нарочитость. «Великая любовь» для такой героини - это явно иронично, театрально. Но в свете трагедии финала окажется вдруг, что именно эти, смешные, нелепые отношения, с обедами в казенной столовой, со студенческими вечеринками в нищей квартире есть любовь и в ее подлинном значении, та самая великая, «бессмертная» любовь, по имени которой названа книга рассказов Петрушевской... Герои живут двумя жизнями - внешней бытовой и внутренней бытийной, но эти два начала не просто связаны между собой - они немыслимы друг без друга, едины в своем значении.

Слово Петрушевской приобретает некое двойное звучание, связанное с ее особой, легко узнаваемой манерой письма. Авторское слово как бы маскируется под бытовое сознание, бытовое мышление, оставаясь при этом словом интеллигента. Оно нисходит до уровня банальности, трафарета, напыщенной, возвышенной декламации - и сохраняет свое подлинное, высокое значение.

Восприятие жизни Петрушевской - женское чувствование мира. Именно в мире женщины быт и бытие нераздельны. Разум мужчины, отталкиваясь от прозы жизни, находит свое воплощение и выход в чем-то ином, прозаическая жизнь - не единственная, а быть может, не основная сфера его бытования. И это дает мужчине возможность принять эту жизнь как нечто второстепенное и абстрагироваться от грязи внутри нее. Чувства женщины слишком тесно связаны с реальным миром; она слишком «жизненна». И дисгармония, безысходность быта есть для нее безысходность жизни как таковой. Не в этом ли истоки того гипертрофированного, болезненного потока «чернухи», который обрушивается на читателя со страниц женской прозы? Петрушевская здесь не исключение. Этот поток рожден не приятием, не мазохистским восторгом от грязи жизни, а напротив - отторжением, защитным рефлексом непричастности и отстраненности. Женщина-художник словно выносит себя за скобки этого мира - и все те ужасы, которые происходят и произойдут с героями и с жизнью, уже не касаются ее...

Этот путь избирает Петрушевская в цикле рассказов «Песни восточных славян». Но есть иной путь - мучительного погружения в жизнь, который проходит героиня повести «Время ночь», а вместе с нею и автор, и читатель.

Этот путь несет в себе неизбывную боль. Но чувство боли есть не что иное, как чувство жизни, если есть боль - человек живет, мир существует. Если боли нет, а лишь спокойствие, холодное и безразличное, - уходит жизнь, рушится мир.

Проживание жизни изнутри, в единстве мучительного быта и бытия, сквозь боль, слезы, может быть, и есть движение к высшему, которое мы так жаждем обрести? Чтобы подняться над жизнью, нужно слиться с нею, ощутить значительность и значение обычных вещей и обычной человеческой судьбы.

Проживание мира есть становление мира художественного. И художественность в лучших произведениях Петрушевской становится тем чутким барометром, который улавливает и доказывает подлинность и глубину такого чувствования жизни. Жизни как нераздельного единства быта и бытия.

Ключевые слова: Людмила Петрушевская,«Песни восточных славян»,критика на творчество Людмилы Петрушевской,критика на пьесы Людмилы Петрушевской,анализ творчества Людмилы Петрушевской,скачать критику,скачать анализ,скачать бесплатно,русская литература 20 века

Со стороны может показаться, что ночи и не было вовсе – той прекрасной ночной поры, когда все начинается и разворачивается так медленно, плавно и величаво, с великими предвкушениями и ожиданиями самого наилучшего, с такой долгой, непрекращающейся темнотой во всем мире, – может показаться, что именно такой ночи и не было вовсе, настолько все оказалось скомканным и состоящим из непрерывно сменяющих друг друга периодов ожидания и подготовки к самому главному – и, таким образом, драгоценное ночное время так и прошло, пока, выгнанные из одного дома, гуляющие ехали на трех машинах в другой дом, чтобы и оттуда, словно вспугнутые, разлететься раньше времени по домам, пока еще не рассвело, с единственной мыслью поспать перед работой, перед тем, как вставать в семь утра, – а ведь именно этот аргумент, что надо вставать в семь утра, и был решающим в том крике, которым сопровождалось изгнание гуляющих из дома номер один, в котором они собирались с восьми часов вечера, чтобы отпраздновать большое событие – защиту диссертации Рамазана, угнетенного отца двоих детей.

Таким образом, нельзя сказать, что всех разъединило именно желание выспаться перед тем как пришлось бы вставать в семь утра, – это соображение, так часто повторявшееся в крике родственников Рамазана, никого не трогало и ни у кого не засело в подсознании, чтобы затем, неопознанное, подняться из глубин и развеять теплую компанию, которая всю эту долгую ночь столь яростно держалась вместе, выгнанная из одного порядочного семейного дома и полетевшая на трех такси искать себе приюта в другом доме; нет, соображение о семи часах утра никого бы не остановило, тем более что в тот момент, когда оно столь часто произносилось родственниками Рамазана, оно звучало смешно, нелепо, беспомощно и отдавало старостью и близкой смертью, желанием прежде всего заснуть и отдохнуть, а все гуляющие были полны надежд и детского стремления развеяться, размахнуться на всю ночь, проговорить и поплясать и пропить хотя бы и до утра.

Именно это их стремление и вызвало понятное противодействие со стороны родственников Рамазана, вынужденных принимать всю эту чудовищно чужую им компанию, в которой были и абсолютно незнакомые им пьяные люди, так что глава дома должен был ограничить выдачу на стол спиртного и держал при себе несколько бутылок с особенно крепкими напитками, отпуская по рюмочке избранным, еще не успевшим захмелеть гостям.

А Рамазан, бессильно ругаясь, то вопил, что почему же это вчера на своей защите некто Панков выкобенивался всю ночь как хотел, и никто ему ни слова не сказал, потому что это была его ночь, понимаете? Его ночь. А тут же сидевшая Рамазанова жена, тихая и скорбная Ира, была бледна от унижения, от позора принимать участие во всей этой возне Рамазановых родственников и самого Рамазана, от позора быть выставленной на поглядение всем этим людям, на глазах у которых бледный Рамазан беспомощно кричал, что любит свою Ирку, с другого конца стола, и кричал, что шлет в ж… всех своих родных, которые в его ночь делают с ним, что хотят, но пошли они все в ж…

В это время один из гостей Рамазана, наиболее пьяный и шумный, был уже спущен с лестницы и ушел неведомо куда, оставив свой вельветовый пиджак на вешалке, поскольку ему насильно надели пальто прямо на праздничную белую рубашку, а он не понимал ничего, очевидно, что с ним делают, и не сказал ни слова, что у него еще тут где-то висел пиджак. Этого гостя также оплакивал Рамазан в своих скорбных речах, периодически закруглявшихся все той же фразой о том, что он шлет всех в ж…

Людмила Петрушевская давно является неотъемлемой частью русской литературы, встав в один ряд с другими отечественными классиками XX века. Ее ранние тексты запрещались к печати в Советском Союзе, но, к счастью, талант Петрушевской по достоинству оценили Роман Виктюк и Юрий Любимов, тогда еще совсем молодые, и с удовольствием начали ставить спектакли по ее пьесам. Залогом приятельских отношений с другой звездой отечественной культуры, с , стала работа над мультфильмом «Сказка сказок», для которого она написала сценарий. Долгие период тишины для писательницы закончилось только в 1990-х годах, когда ее стали по-настоящему свободно (и много) печатать: литературная слава Петрушевскую настигла мгновенно.

«Время ночь»

Если вы по-прежнему думаете, что « », то спешим вас разочаровать: есть истории пострашнее, и множество из них написала Людмила Петрушевская. В ее библиографии немного крупных произведений, так что повесть «Время ночь» стоит особняком: в ней собраны все темы, которые писательница затрагивает в других своих текстах. Конфликт матери и дочери, бедность, бытовая неустроенность, любовь-ненависть между близкими людьми - Людмила Стефановна является мастером «шоковой прозы», как часто про нее пишут критики, и это правда.

Она никогда не стесняется подробностей, натуралистических деталей, нецензурной лексики, если того требует текст и ее видение создаваемого литературного мира. В этом смысле, повесть «Время ночь» является чистейшим образчиком классической прозы Петрушевской, и если вы хотите познакомиться с ее творчеством, но не знаете, с чего начать, стоит выбрать именно ее: через десять страниц текста вы будете точно знать, стоит ли вам продолжить чтение или нет.

Пересказывать сюжет, как это часто бывает с ее произведениями, не имеет никакого смысла: канва в данном случае далеко не самое важное. Перед нами - разрозненные дневниковые записи поэтессы Анны Андрияновой, которая рассказывает о своих жизненных перипетиях, и из этих записей вырастает эпическое - и ужасное - полотно несбывшейся, разрушенной человеческой жизни. Читая ее мемуары, мы узнаем, как она бесконечно враждовала со своей матерью, которая ее не понимала, и как потом сама притесняла своих детей, а после, неожиданно, прикипела душой к внуку, называя его «сироткой». Галерея страшных образов вызывает у многих читателей шок и отторжение, однако главное суметь превозмочь себя, и не отвернуться от них, а пожалеть: умение сострадать вопрект, как известно, ключевой навык для чтения русской литературы.

Только из печати:

Гузель Яхина, «Дети мои»

Кажется, слышали даже люди, далекие от мира современной литературы: ее первый роман «Зулейха открывает глаза» стал сенсацией в отечественной культуре, и редким примером талантливого интеллектуального бестселлера. Естественно, все с особым трепетом ждали выхода ее второй книги, романа «Дети мои», который появился на полках магазинов совсем недавно.

История о жизни Якоба Баха, российского немца, живущего в Поволжье и воспитывающего единственную дочь, правильнее всего будет отнести к магическому реализму: с одной стороны, в ней много реальных подробностей быта поволжских немцев, с другой - повсеместно присутствует мистика и «потусторонность». Так, например, Якоб пишет причудливые сказки, которые то и дело воплощаются в жизни, и далеко не всегда приводят к хорошим последствиям.

В отличие от первого романа, книга написана куда более витиеватым и сложным языком, чего совсем не было в «Зулейхе…». Мнения критиков разделились на два лагеря: одни уверены, что книга ничуть не уступает дебюту, а другие упрекают Гузель Яхину за чрезмерное внимание к форме в ущерб содержанию: не будем вставать ни на чью сторону в споре, а лучше посоветуем самим прочесть роман - ближайшие месяцы только его и будут обсуждать все поклонники отечественной литераторы.

Если еще не читали:

Алексей Сальников, «Петровы в гриппе и вокруг него»

Вряд ли Алексей Сальников мог предположить, что его роман вызовет столь крупный резонанс в мире отечественной литературы, и о нем будут спорить критики первой величины, а решатся поставить спектакль по мотивам нашумевшего произведения. Удивительный текст, сюжет которого практически невозможно пересказать - главный герой произведения заболевает гриппом, с чего начинается череда его абсурдных приключений - завораживает языком, которым он написан. Самобытный и яркий слог, где каждое слово как будто заново обретает свое значение, увлекает вглубь истории, и не выпускает обратно: столь колоритным языком могли похвастаться разве что Андрей Платонов и Николай Гоголь.

Повесть «Время ночь»

Во всем пестром хороводе мифом отлитых ролей центральное

положение у Петрушевской чаще всего занимают Мать и Дитя.

Лучшие ее тексты про это: «Свой круг», «Дочь Ксении», «Случай

Богородицы», «Бедное сердце Пани», «Материнский привет»,

«Маленькая Грозная», «Никогда». Наконец - ее повесть «Время

ночь». Именно «Время ночь» (1991), самое крупное прозаическое

произведение писательницы, позволяет увидеть характерную для

Петрушевской интерпретацию отношений между матерью и ди-

тем с максимальной сложностью и полнотой.

Петрушевская всегда и в этой повести в особенности доводит

будничные, бытовые коллизии до последнего края. Повседневный

быт в ее прозе располагается где-то на грани с небытием и требует

от человека колоссальных усилий для того, чтобы не соскользнуть

за эту грань. Этот мотив настойчиво прочерчен автором повести,

начиная уже с эпиграфа, из которого мы узнаем о смерти пове-

ствовательницы, Анны Андриановны, считавшей себя поэтом и

оставившей после смерти «Записки на краях стола», которые, собственно,

и образуют корпус повести. Как нам кажется, повесть и

эта смерть, прямо не объявлена - о ней можно догадаться - ее

приход подготовлен постоянным ощущением сворачивания жизни,

неуклонного сокращения ее пространства - до пятачка на

краях, до точки, до коллапса наконец: «Настало белое, мутное

утро казни».

Сюжет повести также выстроен как цепь необратимых утрат.

Мать теряет контакт с дочерью и с сыном, от жен уходят мужья,

бабушку отвозят в далекий интернат для психохроников, дочь рвет

все отношения с матерью, и самое страшное, бьющее насмерть:

дочь отнимает внуков у бабушки (своей матери). До предела все

накалено еще и оттого, что жизнь по внешним признакам вполне

интеллигентной семьи (мать сотрудничает в редакции газеты, дочь

учится в университете, потом работает в каком-то научном институте)

протекает в перманентном состоянии абсолютной нищеты,

когда семь рублей - большие деньги, а даровая картофелина

Подарок судьбы. И вообще еда в этой повести - всегда

событие, поскольку каждый кусок на счету, да на каком! «Акула

Глотовна Гитлер, я ее так один раз в мыслях назвала на прощание,

когда она съела по два добавка первого и второго, а я не

знала, что в тот момент она уже была сильно беременна, а есть ей

было-то нечего совершенно...» - это так мать думает о своей дочери.

Как ни странно, «Время ночь» - повесть о любви. Об испепеляющей

любви матери к своим детям. Характерная черта этой любви

Боль и даже мучительство. Именно восприятие боли как про-

явление любви определяет отношения матери с детьми, и прежде

всего с дочерью. Очень показателен телефонный разговор Анны

Андриановны с Аленой, когда мать дешифрует каждую свою грубость

по отношению к дочери как слова своей любви к ней. «Будешь

любить - будут терзать», - формулирует она. Еще более

откровенно эта тема звучит в финале повести, когда Анна Андри-

ановна возвращается домой и обнаруживает, что Алена с детьми

ушли от нее: «Живыми ушли от меня», - с облегчением вздыхает

Анна Андриановна неуклонно и часто неосознанно стремится

доминировать - это единственная форма ее самореализации. Но

самое парадоксальное состоит в том, что именно власть она понимает

как любовь. В этом смысле Анна Андриановна воплощает

своеобразный «домашний тоталитаризм» - исторические модели

которого отпечаталась на уровне подсознания, рефлекса, инстинкта1.

Способность причинять боль служит доказательством материнской

власти, а следовательно - любви. Вот почему она деспотически

пытается подчинить своих детей себе, ревнуя дочь к ее мужчинам,

сына к его женщинам, а внука к его матери. В этой любви

нежное «маленький мой» тянет за собой грубое: «сволочь неотвязная

». Любовь матери у Петрушевской монологична по своей природе.

За все жизненные потери и неудачи мать требует себе компенсации

любовью - иначе говоря, признанием ее безусловной власти.

И естественно, она оскорбляется, ненавидит, лютует, когда

свою энергию любви дети отдают не ей, а другим. Любовь в таком

понимании становится чем-то ужасно материалистичным, чем-то

вроде денежного долга, который обязательно надо получить обратно,

и лучше - с процентами. «О ненависть тещи, ты ревность

и ничто другое, моя мать сама хотела быть объектом любви своей

дочери, т.е. меня, чтобы я только ее любила, объектом любви и

доверия, это мать хотела быть всей семьей для меня. Заменить

собою все, и я видела такие женские семьи, мать, дочь и маленький

ребенок, полноценная семья! Жуть и кошмар», - так Анна

Андриановна описывает свои собственные отношения с матерью,

не замечая, что и ее отношения с дочерью полностью укладываются

в эту модель.

Однако несмотря на «жуть и кошмар», любовь Анны Андриановны

не перестает быть великой и бессмертной. Собственно го-

1 Такая интерпретация повести Петрушевской была наиболее подробно обоснована

X. Гощило. См.: Goscilo Helena. Mother as Mothra: Totalizing Narrative

and Nurture in Petrushevskaya / / A Plot of Her Own: The Female Protagonist in Russian

Literature / Ed. Sona Stephan Hoisington. - Evanston, 1995. - P. 105-161; Goscilo

Helena. Dexecing Sex: Russian Womanhood During and After Glasnost. - Ann Arbor:

Univ. of Michigan Press, 1996. - P. 40-42. Гощило Х. Ни одного луча в темном

царстве: Художественная оптика Петрушевской / / Русская литература XX века:

Направления и течения. - Вып. 3. - С. 109- 119.

воря, это попытка жить ответственностью, и только ею. Эта попытка

иной раз выглядит чудовищно - вроде шумных замечаний

незнакомому человеку в автобусе, который, на взгляд Анны Анд-

риановны, слишком пылко ласкает свою дочь: «И опять я спасла

ребенка! Я все время всех спасаю! Я одна во всем городе в нашем

микрорайоне слушаю по ночам, не закричит ли кто!». Но одно не

отменяет другое: противоположные оценки здесь совмещены воедино.

Парадоксальная двойственность оценки воплощена и в

структуре повести.

«Память жанра», просвечивающая сквозь «записки на краю

стола», - это идиллия. Но если у Соколова в «Палисандрии» жанровый

архетип идиллии становится основой метапародии, то у

Петрушевской идиллические мотивы возникают вполне серьезно,

как скрытый, повторяющийся ритм, лежащий в основе семейного

распада и перманентного скандала. Так, «конкретный

пространственный уголок, где жили отцы, будут жить дети и внуки

» (Бахтин), идиллический символ бесконечности и целостности

бытия, у Петрушевской воплощен в хронотопе типовой двухкомнатной

квартиры. Здесь смысл «вековой прикрепленности к

жизни» приобретает все - от невозможности уединиться нигде и

никогда, кроме как ночью, на кухне («дочь моя... на кухне будет

праздновать одиночество, как всегда я ночами. Мне тут нет места!

») вплоть до продавленности на диванчике («...пришла моя

очередь сидеть на диванчике с норочкой»).

Более того, у Петрушевской бабушка - мать - дочь повторяют

друг друга «дословно», ступают след в след, совпадая даже в

мелочах. Анна ревнует и мучает свою дочь Алену, точно так же,

как ее мать Сима ревновала и мучила ее. «Разврат» (с точки зрения

Анны) Алены полностью аналогичен приключениям Анны в ее

младые годы. Даже душевная близость ребенка с бабушкой, а не с

матерью, уже была - у Алены с Симой, как теперь у Тимы с

Анной. Даже претензии матери по поводу якобы «чрезмерного»

аппетита зятя повторяются из поколения в поколение: «...бабушка

укоряла моего мужа в открытую, "все сжирает у детей" и т. д»1.

Даже ревность Алены к брату Андрею отзывается в неприязни

шестилетнего Тимы к годовалой Катеньке. Даже кричат все одинаково:

«...неся разинутую пасть...на вдохе: и...Аааа!»). Эту повторяемость

замечают и сами персонажи повести, «...какие еще ста-

1 Интересно, что эти вечные скандалы между разными поколениями из-за

еды по-своему тоже оправданы «памятью» идиллического жанра: «Еда и питье

носят в идиллии или общественный характер (походы Анны Андриановны с

внуком Тимой по гостям в надежде на даровое угощение, поездка с выступлением

в пионерлагерь - с той же целью. - Авт.), или - чаще всего - семейный

характер: за едой сходятся поколения, возрасты. Типично для идиллии

и эстетики. - М., 1975. - С. 267).

рые, старые песни», - вздыхает Анна Андриановна. Но удивительно,

никто и не пытается извлечь хоть каких-то уроков из уже

совершенных ошибок, все повторяется заново, без каких бы то

ни было попыток выйти за пределы мучительного круга. Можно

объяснить это слепотой героев или бременем социальных обстоятельств.

Идиллический архетип нацеливает на иную логику: «Единство

места поколений ослабляет и смягчает все временные грани

между индивидуальными жизнями и между различными фазами

одной и той же жизни. Единство места сближает и сливает колыбель

и могилу... детство и старость... Это определяемое единством

места смягчение всех граней времени содействует и созданию характерной

для идиллии циклической ритмичности времени» (Бахтин)

В соответствии с этой логикой перед нами не три персонажа, а

один: единый женский персонаж в разных возрастных стадиях -

от колыбели до могилы. Извлечение опыта здесь невозможно, потому

что в принципе невозможна дистанция между персонажами -

они плавно перетекают друг в друга, принадлежа не себе, а этому

циклическому потоку времени, несущему для них только утраты,

только разрушения, только потери. Причем Петрушевская подчеркивает

телесный характер этого единства поколений. Колыбель

Это «запахи мыла, флоксов, глаженых пеленок». Могила -

«наше говно и пропахшие мочой одежды». Это телесное единство

выражается и в признаниях противоположного свойства. С одной

стороны: «Я плотски люблю его, страстно», - это бабушка о внуке.

А с другой стороны: «Андрей ел мою селедку, мою картошку,

мой черный хлеб, пил мой чай, придя из колонии, опять, как

раньше, ел мой мозг и пил мою кровь, весь слепленный из моей

пищи...» - это мать о сыне. Идиллический архетип в такой интерпретации

лишен традиционной идиллической семантики. Перед

нами антиидиллия, сохраняющая тем не менее структурный каркас

старого жанра.

Сигналы повторяемости в жизни поколений, складывающиеся в

этот каркас, образуют центральный парадокс «Времени ночь» и всей

прозы Петрушевской в целом: то, что кажется саморазрушением

семьи, оказывается повторяемой, цикличной, формой ее устойчивого

существования. Порядком - иными словами: алогичным, «кривым

» («кривая семья», - говорит Алена), но порядком. Петрушевская

сознательно размывает приметы времени, истории, социума

Этот порядок, в сущности, вневременной, т.е. вечный.

Именно поэтому смерть центральной героини неизбежно наступает

в тот момент, когда Анна выпадает из цепи зависимых

отношений: когда она обнаруживает, что Алена ушла со всеми

тремя внуками от нее, и следовательно, ей больше не о ком забо-

1 Там же. - С. 266.

титься. Она умирает от утраты обременительной зависимости от

своих детей и внуков, несущей единственный осязаемый смысл

ее ужасного существования. Причем, как и в любой «хаотической

» системе, в семейной антиидиллии присутствует механизм

обратной связи. Дочь, ненавидящая (и не без причины) мать на

протяжении всей повести, после ее смерти - как следует из эпиграфа

мать графоманкой, она теперь придает этим запискам несколько

иное значение. Этот, в общем-то тривиальный литературный

жест в повести Петрушевской наполняется особым смыслом

В нем и примирение между поколениями, и признание

надличного порядка, объединяющего мать и дочь. Сами «Записки

» приобретают смысл формулы этого порядка, именно в силу

его надличностного характера, требующего выхода за пределы семейного


Дом девушек – 46

OCR Давид Титиевский: 2 марта 2002г.
«Дом девушек»: Вагриус; Москва; 1999
Аннотация
В сборник Людмилы Петрушевской вошли ее новые рассказы и повести, а также уже известные читателям произведения. Герои Петрушевской - люди, с которыми мы встречаемся на работе, ездим в метро, живем в одном подъезде. Каждый из них - целый мир, умещающийся водин рассказ, и потому каждый такой рассказ содержит драматический и эмоциональный заряд целого романа. Людмила Петрушевская - самое традиционное и самое современное явление в нашей нынешней словесности. Она традиционна до архаики и современна до шока. Вечное и сиюминутное связаны в ее творчестве, как корень и листья.
Людмила Петрушевская
Время ночь
Мне позвонили, и женский голос сказал: - Извините за беспокойство, но тут после мамы, - она помолчала, - после мамы остались рукописи. Я думала, может, вы прочтете. Она была поэт. Конечно, я понимаю, вы заняты. Много работы? Понимаю. Ну тогда извините.
Через две недели пришла в конверте рукопись, пыльная папка со множеством исписанных листов, школьных тетрадей, даже бланков телеграмм. Подзаголовок «Записки на краю стола». Ни обратного адреса, ни фамилии.
* * *
Он не ведает, что в гостях нельзя жадно кидаться к подзеркальнику и цапать все, вазочки, статуэтки, флакончики и особенно коробочки с бижутерией. Нельзя за столом просить дать еще. Он, придя в чужой дом, шарит всюду, дитя голода, находит где-то на полу заехавший под кровать автомобильчик и считает, что это его находка, счастлив, прижимает к груди, сияет и сообщает хозяйке, что вот он что себе нашел, а где - заехал под кровать! А моя приятельница Маша, это ее внук закатил под кровать ее же подарок, американскую машинку, и забыл, она, Маша, по тревоге выкатывается из кухни, у ее внука Дениски и моего Тимочки дикий конфликт. Хорошая послевоенная квартира, мы пришли подзанять до пенсии, они все уже выплывали из кухни с маслеными ртами, облизываясь, и Маше пришлось вернуться ради нас на ту же кухню и раздумывать, что без ущерба нам дать. Значит так, Денис вырывает автомобильчик, но этот вцепился пальчиками в несчастную игрушку, а у Дениса этих автомобилей просто выставка, вереницы, ему девять лет, здоровая каланча. Я отрываю Тиму от Дениса с его машинкой, Тимочка озлоблен, но ведь нас сюда больше не пустят, Маша и так размышляла, увидев меня в дверной глазок! В результате веду его в ванную умываться ослабевшего от слез, истерика в чужом доме! Нас не любят поэтому, из-за Тимочки. Я-то веду себя как английская королева, ото всего отказываюсь, от чего ото всего: чай с сухариками и с сахаром! Я пью их чай только со своим принесенным хлебом, отщипываю из пакета невольно, ибо муки голода за чужим столом невыносимы, Тима же налег на сухарики и спрашивает, а можно с маслицем (на столе забыта масленка). «А тебе?» - спрашивает Маша, но мне важно накормить Тимофея: нет, спасибо, помажь потолще Тимочке, хочешь, Тима, еще? Ловлю косые взгляды Дениски, стоящего в дверях, не говоря уже об ушедшем на лестницу курить зяте Владимире и его жене Оксане, которая приходит тут же на кухню, прекрасно зная мою боль, и прямо при Тиме говорит (а сама прекрасно выглядит), говорит:
- А что, тетя Аня (это я), ходит к вам Алена? Тимочка, твоя мама тебя навещает?
- Что ты, Дунечка (это у нее детское прозвище), Дуняша, разве я тебе не говорила. Алена болеет, у нее постоянно грудница.
- Грудница??? - (И чуть было не типа того, что от кого ж это у нее грудница, от чьего такого молока?)
И я быстро, прихватив несколько еще сухарей, хорошие сливочные сухари, веду вон из кухни Тиму смотреть телевизор в большую комнату, идем-идем, скоро «Спокойной ночи», хотя по меньшей мере осталось полчаса до этого.
Но она идет за нами и говорит, что можно заявить на работу Алены, что мать бросила ребенка на произвол судьбы. Это я, что ли, произвол судьбы? Интересно.
- На какую работу, что ты, Оксаночка, она же сидит с грудным ребенком!
Наконец-то она спрашивает, это, что ли, от того, о котором Алена когда-то ей рассказывала по телефону, что не знала, что так бывает и что так не бывает, и она плачет, проснется и плачет от счастья? От того? Когда Алена просила взаймы на кооператив, но у нас не было, мы меняли машину и ремонт на даче? От этого? Да? Я отвечаю, что не в курсе.
Все эти вопросы задаются с целью, чтобы мы больше к ним не ходили. А ведь они дружили, Дуня и Алена, в детстве, мы отдыхали рядом в Прибалтике, я, молодая, загорелая, с мужем и детьми, и Маша с Дуней, причем Маша оправлялась после жестокой беготни за одним человеком, сделала от него аборт, а он остался с семьей, не отказавшись ни от чего, ни от манекенщицы Томика, ни от ленинградской Туси, они все были известны Маше, а я подлила масла в огонь: поскольку была знакома и с еще одной женщиной из ВГИКа, которая славна была широкими бедрами и тем, что потом вышла замуж, но ей на дом пришла повестка из кожно-венерологического диспансера, что она пропустила очередное вливание по поводу гонореи, и вот с этой-то женщиной он порывал из окна своей «Волги», а она, тогда еще студентка, бежала следом за машиной и плакала, тогда он из окна ей кинул конверт, а в конверте (она остановилась поднять) были доллары, но немного. Он был профессор по ленинской теме. А Маша осталась при Дуне, и мы с моим мужем ее развлекали, она томно ходила с нами в кабак, увешанный сетями, на станции Майори, и мы за нее платили, однова живем, несмотря на ее серьги с сапфирами. А она на мой пластмассовый браслетик простой современной формы 1 рубль 20 копеек чешский сказала: «Это кольцо для салфетки?» - «Да», - сказала я и надела его на руку.
А время прошло, я тут не говорю о том, как меня уволили, а говорю о том, что мы на разных уровнях были и будем с этой Машей, и вот ее зять Владимир сидит и смотрит телевизор, вот почему они так агрессивны каждый вечер, потому что сейчас у Дениски будет с отцом борьба за то, чтобы переключить на «Спокойной ночи». Мой же Тимочка видит эту передачу раз в год и говорит Владимиру: «Ну пожалуйста! Ну я вас умоляю!» - и складывает ручки и чуть ли не на колени становится, это он копирует меня, увы. Увы.
Владимир имеет нечто против Тимы, а Денис ему вообще надоел как собака, зять, скажу я вам по секрету, явно на исходе, уже тает, отсюда Оксанина ядовитость. Зять тоже аспирант по ленинской теме, эта тема липнет к данной семье, хотя сама Маша издает все что угодно, редактор редакции календарей, где и мне давала подзаработать томно и высокомерно, хотя это я ее выручила, быстро намарав статью о двухсотлетии Минского тракторного завода, но она мне выписала гонорар даже неожиданно маленький, видимо, я незаметно для себя выступила с кем-нибудь в соавторстве, с главным технологом завода, так у них полагается, потому что нужна компетентность. Ну а потом было так тяжело, что она мне сказала ближайшие пять лет там не появляться, была какая-то реплика, что какое же может быть двухсотлетие тракторного, в тысяча семьсот каком же году был выпущен (сошел с конвейера) первый русский трактор?
Что касается зятя Владимира, то в описываемый момент Владимир смотрит телевизор с красными ушами, на этот раз какой-то важный матч. Типичный анекдот! Денис плачет, разинул рот, сел на пол. Тимка лезет его выручать к телевизору и, неумелый, куда-то вслепую тычет пальцем, телевизор гаснет, зять вскакивает с воплем, но я тут как тут на все готовая, Владимир прется на кухню за женой и тещей, сам не пресек, слава Богу, спасибо, опомнился, не тронул брошенного ребенка. Но уже Денис отогнал всполошенного Тиму, включил что где надо, и уже они сидят, мирно смотрят мультфильм, причем Тима хохочет с особенным желанием.
Но не все так просто в этом мире, и Владимир настучал женщинам основательно, требуя крови и угрожая уходом (я так думаю!), и Маша входит с печалью на лице как человек, сделавший доброе дело и совершенно напрасно. За ней идет Владимир с физиономией гориллы. Хорошее мужское лицо, что-то от Чарльза Дарвина, но не в такой момент. Что-то низменное в нем проявлено, что-то презренное.
Дальше можно не смотреть этот кинофильм, они орут на Дениса, две бабы, а Тимочка что, он этих криков наслушался… Только начинает кривить рот. Нервный тик такой. Крича на Дениса, кричат, конечно, на нас. Сирота ты, сирота, вот такое лирическое отступление. Еще лучше было в одном доме, куда мы зашли с Тимой к очень далеким знакомым, нет телефона. Пришли, вошли, они сидят за столом. Тима: «Мама, я хочу тоже есть!» Ох, ох, долго гуляли, ребенок проголодался, идем домой, Тимочка, я только ведь спросить, нет ли весточки от Алены (семья ее бывшей сослуживицы, с которой они как будто перезваниваются). Бывшая сослуживица встает от стола как во сне, наливает нам по тарелке жирного мясного борща, ах, ох. Мы такого не ожидали. От Алены нет ничего. - Жива ли? - Не заходила, телефона дома нет, а на работу она не звонит. Да и на работе человек то туда, то сюда… То взносы собираю. То что. - Ах что вы, хлеба… Спасибо. Нет, второго мы не будем, я вижу, вы устали, с работы. Ну разве только Тимофейке. Тима, будешь мясо? Только ему, только ему (неожиданно я плачу, это моя слабость). Неожиданно же из-под кровати выметывается сука овчарки и кусает Тиму за локоть. Тима дико орет с полным мяса ртом. Отец семейства, тоже чем-то отдаленно напоминающий Чарльза Дарвина, вываливается из-за стола с криком и угрозами, конечно, делает вид, что в адрес собаки. Все, больше нам сюда дороги нет, этот дом я держала про большой запас, на совсем уже крайний случай. Теперь все, теперь в крайнем случае надо искать будет другие каналы.
Ау, Алена, моя далекая дочь. Я считаю, что самое главное в жизни - это любовь. Но за что мне все это, я же безумно ее любила! Безумно любила Андрюшу! Бесконечно.
А сейчас все, жизнь моя кончена, хотя мне мой возраст никто не дает, один даже ошибся со спины: девушка, ой, говорит, простите, женщина, как нам найти тут такой-то заулок? Сам грязный, потный, денег, видимо, много, и смотрит ласково, а то, говорит, гостиницы все заняты. Мы вас знаем! Мы вас знаем! Да! Бесплатно хочет переночевать за полкило гранатов. И еще какие-то там мелкие услуги, а чайник ставь, простыни расходуй, крючок на дверь накидывай, чтобы не клянчил, - у меня все просчитано в уме при первом же взгляде. Как у шахматистки. Я поэт. Некоторые любят слово «поэтесса», но смотрите, что нам говорит Марина или та же Анна, с которой мы почти что мистические тезки, несколько букв разницы: она Анна Андреевна, я тоже, но Андриановна. Когда я изредка выступаю, я прошу объявить так: поэт Анна - и фамилия мужа. Они меня слушают, эти дети, и как слушают! Я знаю детские сердца. И он всюду со мной, Тимофей, я на сцену, и он садится за тот же столик, ни в коем случае не в зрительном зале. Сидит и причем кривит рот, горе мое, нервный тик. Я шучу, глажу Тиму по головке: «Мы с Тамарой ходим парой», - и некоторые идиоты организаторы начинают: «Пусть Тамарочка посидит в зале», не знают, что это цитата из известного стихотворения Агнии Барто.
Конечно, Тима в ответ - я не Тамарочка, и замыкается в себе, даже не говорит спасибо за конфету, упрямо лезет на сцену и садится со мной за столик, скоро вообще меня никто не будет приглашать выступать из-за тебя, ты понимаешь? Замкнутый ребенок до слез, тяжелое выпало детство. Молчаливый, тихий ребенок временами, моя звезда, моя ясочка. Ясненький мальчик, от него пахнет цветами. Когда я его крошечного выносила горшочек, всегда говорила себе, что его моча пахнет ромашковым лугом. Голова его, когда долго не мытая, его кудри пахнут флоксами. Когда мытый, весь ребенок пахнет невыразимо, свежим ребенком. Шелковые ножки, шелковые волосы. Не знаю ничего прекрасней ребенка! Одна дура Галина у нас на бывшей работе сказала: вот бы сумку (дура) из детских щек, восторженная идиотка, мечтавшая, правда, о кожаной сумке, а ведь безумно тоже любит своего сына и говорила в свое время, давно тому назад, что у него попка так устроена, глаз не оторвать. Теперь эта попка исправно служит в армии, дело уже кончено.
Как быстро все отцветает, как беспомощно смотреть на себя в зеркало! Ты-то ведь та же, а уже все, Тима: баба, пошли, говорит мне сразу же по приходе на выступление, не выносит и ревнует к моему успеху. Чтобы все знали, кто я: его бабушка. Но что делать, маленький, твоя Анна должна денежку зарабатывать (я себя ему называю Анна). Для тебя же, сволочь неотвязная, и еще для бабы Симы, слава Богу, Алена пользуется алиментами, но Андрею-то надо подкинуть ради его пяты (потом расскажу), ради его искалеченной в тюрьме жизни. Да. Выступление одиннадцать рублей. Когда и семь. Хотя бы два раза в месяц, спасибо Надечке опять, низкий поклон этому дивному существу. Как-то Андрей по моему поручению съездил к ней, отвез путевки и, подлец, занял-таки у бедной десять рублей! При ее больной безногой матери! Как я потом била хвостом и извивалась в муках! Я сама, шептала я ей при полной комнате сотрудников и таких же бессрочных поэтов, как я, я сама знаю… У самой матушка в больнице, уже какой год…
Какой год? Семь лет. Раз в неделю мука навещать, все, что приношу, съедает тут же жадно при мне, плачет и жалуется на соседок, что у нее все съедают. Ее соседки, однако же, не встают, как мне сообщила старшая сестра, откуда такие жалобы? Лучше вы не ходите, не баламутьте тут воду нам больных. Так она точно выразилась. Недавно опять сказала, я пришла с перерывом в месяц по болезни Тимы: твердо не ходите. Твердо.
И Андрей ко мне приходит, требует свое. Он у жены, так и живи, спрашивается. Требует на что? На что, спрашиваю, ты тянешь у матери, отрываешь от бабушки Симы и малышки? На что, на что, отвечает, давай я сдам мою комнату и буду иметь без тебя столько-то рублей. Каку твою комнату, изумляюсь я в который раз, каку твою, мы прописаны: баба Сима, я, Алена с двумя детьми и только лишь потом ты, плюс ты живешь у жены. Тебе тут полагается пять метров. Он точно считает вслух: раз комната пятнадцать метров стоит столько-то рублей, откуда-то он настаивает именно на этой сумасшедшей цифре, поделить на три, будет такая-то сумма тридцать три копейки. Ну хорошо, соглашается он, за квартиру ты платишь, подели на шесть и отними. Итого ты мне должна ровно миллион рублей в месяц. Теперь так, Андрюша, в таком случае, говорю я ему, я на тебя подам на алименты, годится? В таком случае, говорит он, я сообщу, что ты уже получаешь алименты с Тимкиного папаши. Бедный! Он не знает, что я ничего не получаю, а ежели бы узнал, ежели бы узнал… Мгновенно пошел бы на Аленушкину работу орать и подавать заявку на не знаю на что. Алена знает этот мой аргумент и держится подальше, подальше, подальше от греха, а я молчу. Живет где-то, снимает с ребенком. На что? Я могу подсчитать: алименты - это столько-то рублей. Как матери-одиночке это столько-то рублей. Как кормящей матери до года от предприятия еще сколько-то рублей. Как она живет, не приложу разума. Может быть, отец ее малыша платит за квартиру? Она сама, кстати, скрывает факт, с кем живет и живет ли, только плачет, приходя ровным счетом два раза со времен родов. Вот это было свидание Анны Карениной с сыном, а это я была в роли Каренина. Это было свидание, происшедшее по той причине, что я поговорила с девочками на почте (одна девочка моего возраста), чтобы они поговорили с такой-то, пусть оставит в покое эти Тимочкины деньги, и дочь в день алиментов возникла на пороге разъяренная, впереди толкает коляску красного цвета (значит, у нас девочка, мельком подумала я), сама опять пятнистая, как в былые времена, когда кормила Тимку, грудастая крикливая тетка, и вопит: «Собирай Тимку, я его забираю к …ней матери». Тимочка завыл тонким голосом, как кутенок, я стала очень спокойно говорить, что ее следует лишить права на материнство, как же можно так бросить ребенка на старуху и так далее. Эт сетера. Она: «Тимка, едем, совсем у этой стал больной», Тимка перешел на визг, я только усмехаюсь, потом говорю, что она ради полсотни ребенка сдаст в психбольницу, она: это ты мать сдала в психбольницу, а я: «Ради тебя и сдала, по твоей причине», кивок в сторону Тимки, а Тимка визжит как поросенок, глаза полны слез и не идет ни ко мне, ни к своей «…ней матери», а стоит, качается. Никогда не забуду, как он стоял, еле держась на ногах, малый ребенок, шатаясь от горя. И эта в коляске, ее приблудная, тоже проснулась и зашлась в крике, а моя грудастая, плечистая дочь тоже кричит: ты даже на внучку родную не хочешь посмотреть, а это ей, это ей! И, крича, выложила все суммы, на которые живет. Вы здесь типа того проживаете, а ей негде, ей негде! А я спокойно, улыбаясь, ответила и по существу, что пусть ей тот платит, тот уй, который это ей заделал и смылся, как видно, уже второй раз никто тебя не выдерживает. Она, моя дочь-мамаша, хвать со стола скатерть и бросила на два метра вперед в меня, но скатерть не такая вещь, чтобы ею можно было убить кого-либо, я отвела скатерть от лица - и все. А на скатерти у нас ничего не лежит, полиэтиленовая скатерть, ни тебе крошки, хорошо, ни стекла, ни тебе утюга.
Это было время пик, время перед моей пенсией, я получаю двумя днями позже ее алиментов. А дочь усмехнулась и сказала, что мне нельзя давать эти алименты, ибо они пойдут не на Тиму, а на других - на каких других, возопила я, поднявши руки к небу, посмотри, что у нас в доме, полбуханки черняшки и суп из минтая! Погляди, вопила я, соображая, не пронюхала ли чего моя дочь о том, что я на свои деньги покупала таблетки для одного человека, кодовое название Друг, подходит ко мне вечером у порога Центральной аптеки скорбный, красивый, немолодой, только лицо какое-то одутловатое и темное во тьме: «Помоги, сестра, умирает конь». Конь. Какой такой конь? Выяснилось, что из жокеев, у него любимый конь умирает. При этих словах он заскрипел зубами и тяжело ухватился за мое плечо, и тяжесть его руки пригвоздила меня к месту. Тяжесть мужской длани. Согнет или посадит или положит - как ему будет угодно. Но в аптеке по лошадиному рецепту лошадиную дозу не дают, посылают в ветеринарную аптеку, а она вообще закрыта. А конь умирает. Надо хотя бы пирамидон, в аптеке он есть, но дают мизерную дозу. Нужно помочь. И я как идиотка как под гипнозом вознеслась обратно на второй этаж и там убедила молоденькую продавщицу дать мне тридцать таблеток (трое деточек, внуки, лежат дома, вечер, врач только завтра, завтра амидопирина может и не быть и т. д.) и купила на свои. Пустяк, деньги небольшие, но и их мне Друг не отдал, а записал мой адрес, я жду его со дня на день. Что было в его глазах, какие слезы стояли, не проливаясь, когда он нагнулся поцеловать мне мою пахнущую постным маслом руку: я потом специально ее поцеловала, действительно, постное масло - но что делать, иначе цыпки, шершавая кожа!
Ужас, наступает момент, когда надо хорошо выглядеть, а тут постное масло, полуфабрикат исчезнувших и недоступных кремов! Тут и будь красавицей!
Итак, прочь коня, тем более что когда я отдала в жадную, цепкую, разбухшую больную руку три листочка с таблетками, откуда-то выдвинулся упырь с большими ушами, тихий, скорбный, повесивший заранее голову, он неверным шагом подошел и замаячил сзади, мешая нашему разговору и записи адреса на спичечном коробке моей же ручкой. Друг только отмахнулся от упыря, тщательно записывая адрес, а упырь подплясывал сзади, и, после еще одного поцелуя в постное масло, Друг вынужден был удалиться в пользу далекого коня, но одну-то упаковку, десяток, они тут же поделили и, нагнувшись, начали выкусывать таблетки из бумажки. Странные люди, можно ли употреблять такие лошадиные дозы даже при наличии лихорадки! А что оба были больны, в этом у меня не осталось сомнений! И коню ли предназначались эти жалкие таблетки, выуженные у меня? Не обман ли сие? Но это выяснится, когда Друг позвонит у моей двери.
Итак, я возопила: погляди, на кого мне расходовать, - а она внезапно отвечает залившись слезами, что на Андрея, как всегда. Ревниво плачет по-настоящему, как в детстве, ну что? Поешь с нами? Поем. Я ее посадила, Тимка сел, мы пообедали последним, после чего моя дочь раскошелилась и выдала нам малую толику денег. Ура. Причем Тимка не подошел к коляске ни разу, а дочь ушла с девочкой в мою комнату и там, среди рукописей и книг, видимо, развернула приблудную и покормила. Я смотрела в щелку, совершенно некрасивый ребенок, не наш, лысенькая, глазки заплывшие, жирненькая и плачет по-иному, непривычно. Тима стоял за мной и дергал меня за руку уйти.
Девочка, видимо, типичный их замдиректора, с которым и была прижита, как я узнала из отрывков ее дневника. Нашла причем, куда его прятать, на шкаф под коробку! Я же все равно протираю от пыли, но она так ловко спрятала, что только поиски моих старых тетрадей заставили меня кардинально перелопатить все. Сколько лет оно пролежало! Она сама-то в каждый свой приход все беспокоилась и лазила по книжным полкам, и я волновалась, не унесет ли она для продажи и мои книги, но нет. Десяток листочков самых плохих для меня новостей!
«Прошу вас, никто не читайте этот дневник даже после моей смерти.
О Господи, какая грязь, в какую грязь я окунулась, Господи, прости меня. Я низко пала. Вчера я пала так страшно, я плакала все утро. Как страшно, когда наступает утро, как тяжко вставать в первый раз в жизни с чужой постели, одеваться во вчерашнее белье, трусы я свернула в комочек, просто натянула колготки и пошла в ванную. Он даже сказал «чего ты стесняешься». Чего я стесняюсь. То, что вчера казалось родным, его резкий запах, его шелковая кожа, его мышцы, его вздувшиеся жилы, его шерсть, покрытая капельками росы, его тело зверя, павиана, коня, - все это утром стало чужим и отталкивающим после того как он сказал, что извиняется, но в десять утра он будет занят, надо уезжать. Я тоже сказала, что мне надо быть в одиннадцать в одном месте, о позор, позор, я заплакала и убежала в ванную и там плакала. Плакала под струей душа, стирая трусики, обмывая свое тело, которое стало чужим, как будто я его наблюдала на порнографической картинке, мое чужое тело, внутри которого шли какие-то химические реакции, бурлила какая-то слизь, все разбухло, болело и горело, что-то происходило такое, что нужно было пресечь, закончить, задавить, иначе я бы умерла.
(Мое примечание: что происходило, мы увидим девять месяцев спустя.)
Я стояла под душем с совершенно пустой головой и думала: все! Я ему больше не нужна. Куда деваться? Вся моя прошлая жизнь была перечеркнута. Я больше не смогу жить без него, но я ему не нужна. Оставалось только бросить себя куда-нибудь под поезд. (Нашла из-за чего - А.А.) Зачем я здесь? Он уже уходит. Хорошо, что еще вчера вечером, как только я к нему пришла, я позвонила от него м. (Это я. - А.А) и сказала, что буду у Ленки и останусь у нее ночевать, а мама прокричала мне что-то ободряющее типа «знаю, у какого Ленки, и можешь вообще домой не приходить» (что я сказала, так это вот что: «ты что, девочка моя, ребенок же болен, ты же мать, как можно» и т. д., но она уже повесила трубку в спешке, сказав: «ну хорошо, пока» и не услышав «что тут хорошего» - А.А.) Я положила трубку, сделав любезное лицо, чтобы он ни о чем не догадался, а он разливал вино и весь как-то застыл над столиком, стал о чем-то думать, а потом, видимо, решил нечто, но я все это заметила. Может быть, я слишком прямо сказала, что останусь у него на ночь, может быть, этого нельзя было говорить, но я именно это сказала с каким-то самоотверженным чувством, что отдаю ему всю себя, дура! (именно - А.А.) Он мрачно стоял с бутылкой в руке, а мне уже было совершенно все равно. Я не то что потеряла контроль над собой, я с самого начала знала, что пойду за этим человеком и сделаю для него все. Я знала, что он замдиректора по науке, видела его на собраниях, и все. Мне в голову не могло ничего такого прийти, тем более я была потрясена, когда в буфете он сел за столик рядом со мной не глядя, но поздоровавшись, большой человек и старше меня намного, с ним сел его друг, баюн и краснобай, говорун с очень хорошей шевелюрой и редкой растительностью на лице, слабенькой и светлой, растил-выращивал усы и в них был похож на какого-то киноартиста типа милиционера, но сам был почти женщина, про которого лаборантки говорили, что он чудной и посреди событий вдруг может отбежать в угол и крикнуть «не смотри сюда». А что это значит, они не объясняли, сами не знали. Этот говорун сразу же стал со мной заговаривать, а тот, кто сидел рядом со мной, он молчал и вдруг наступил мне на ногу… (Примечание: Господи, кого я вырастила! Голова седеет на глазах! В тот вечер, я помню, Тимочка стал как-то странно кашлять, я проснулась, а он просто лаял: хав! хав! и не мог вдохнуть воздух, это было страшно, он все выдыхал, выдыхал, съеживался в комок, становился сереньким, воздух выходил из него с этим лаем, он посинел и не мог вздохнуть, а все только лаял и лаял и от испуга начал плакать. Мы это знаем, мы это проходили, ничего, это отек гортани и ложный круп, острый фарингит, я это пережила с детьми, и первое: надо усадить и успокоить, ноги в горячую воду с горчицей и вызвать «скорую помощь», но все сразу не сделаешь, в «скорую» не дозвонишься, нужен второй человек, а второй человек в это время смотрите что пишет.) Тот, кто сидел рядом со мной, вдруг наступил мне на ногу. Он наступил еще раз не глядя, а уткнувшись в чашку кофе, но с улыбкой. Вся кровь бросилась мне в голову, стало душно. Со времени развода с Сашкой прошло два года, не так много, но ведь никто не знает, что Сашка со мнои не жил! Мы спали в одной кровати, но он меня не трогал! (Мои комментарии: это все чушь, а вот я справилась с ситуацией, усадила малыша, стала гладить его ручки, уговаривать дышать носиком, ну, помаленечку, ну-ну носиком вот так, не плачь, эх, если бы был рядом второй человек нагреть воды! Я понесла его в ванную, пустила там буквально кипяток, стали дышать, мы с ним взмокли в этих парах, и он помаленьку начал успокаиваться. Солнышко! Всегда и всюду я была с тобой одна и останусь! Женщина слаба и нерешительна, когда дело касается ее лично, но она зверь, когда речь идет о детях! А что тут пишет твоя мать? - А. А.) Мы спали в одной кровати, но он меня не трогал! Я ничего тогда не знала. (Комментарий: негодяй, негодяй, подлец! - А. А.) Я ничего не знала, что и как, и была ему даже благодарна, что он меня не трогает, я страшно уставала с ребенком, болела вечно согнутая над Тимой спина, два месяца потоком шла кровь, никаких подруг я ни о чем не спрашивала, из них никто еще не рожал, я была первая и думала, что так полагается - (комментарий: глупая ты глупая, сказала бы маме, я бы сразу угадала, что подлец боится, что она еще раз забеременеет! - А. А.) - и думала, что это так и нужно, что мне нельзя и так далее. Он спал рядом со мной, ел (комментарии излишни - А. А.)
- пил чай (рыгал, мочился, ковырял в носу - А. А.)
- брился (любимое занятие - А. А.)
- читал, писал свои курсовые и лабораторные, опять спал и тихо похрапывал, а я его любила нежно и преданно и была готова целовать ему ноги - что я знала? Что я знала? (пожалейте бедную - А. А.) Я знала только один-единственный случай, первый раз, когда он предложил мне вечером после ужина выйти погулять, стояли еще светлые ночи, мы ходили, ходили и зашли на сеновал, почему он выбрал меня? Днем мы работали в поле, подбирали картошку, и он сказала «ты вечером свободна?», а я сказала «не знаю», мы рылись у одной вывороченной гряды, он с вилами, а я ползла следом в брезентовых рукавицах. Было солнышко, и моя Ленка закричала: «Алена, осторожно!» Я оглянулась, около меня стоял кобель и жмурился, и у него под животом высунулось нечто жуткое. (Вот так, отдавай девочек на работу в колхоз - А. А.) Я отскочила, а Сашка за-махнулся вилами на кобеля. Вечером мы забрались на сеновал, он залез первый и подал мне руку, ох, эта рука. Я вознеслась как пух. И потом сидели как дураки, я отводила его эту руку, не надо и все. И вдруг кто-то зашуршал прямо рядом, он схватил меня и пригнул, мы замерли. Он меня накрыл как на фронте своим телом от опасности, чтобы меня никто не увидел. Защитил меня, как своего ребенка. Мне стало так хорошо, тепло и уютно, я прижалась к нему, вот это и есть любовь, уже было не оторвать. Кто там дальше шуршал, мне уже было все равно, он сказал, что мыши. Он меня уговаривал, что боль пройдет в следующий раз, не кричи, молчи, надо набраться сил, набирался сил, а я только прижималась к нему каждой клеточкой своего существа. Он лез в кровавое месиво, в лоскутья, как насосом качал мою кровь, солома подо мной была мокрая, я пищала вроде резиновой игрушки с дырочкой в боку, я думала, что он все попробовал за одну ночь, о чем читал и слышал в общежитии от других, но это мне было все равно, я его любила и жалела как своего сыночка и боялась, что он уйдет, он устал.
(если бы сыночка так! Нет слов - А. А.)-
Он мне в результате сказал, что ничего нет красивее женщины. А я не могла от него оторваться, гладила его плечи, руки, живот, он всхлипнул и тоже прижался ко мне, это было совершенно другое чувство, мы найти друг друга после разлуки, мы не торопились, я научилась откликаться, я понимала, что веду его в нужном направлении, он чего-то добивался, искал и наконец нашел, и я замолчала, все
(все, стоп! Как писал японский поэт, одинокой учительнице привезли фисгармонию. О дети, дети, растишь-бережешь, живешь-терпёшь, слова одной халды-уборщицы в доме отдыха, палкой она расшерудила ласточкино гнездо, чтобы не гадили на крыльцо, палкой сунула туда и била, и выпал птенец, довольно крупный)
сердце билось сильно-сильно, и точно он попадал
(палкой, палкой)
наслаждение, вот как это называется
(и может ли быть человеком, сказал в нетрезвом виде сын поэта Добрынина по телефону, тяжело дыша как после драки, может ли быть человеком тот, кого дерут как мочалку, не знаю, кого он имел в виду)
- прошу никого не читать это
(Дети, не читайте! Когда вырастите, тогда - А. А.).
И тут он сам забился, лег, прижался, застонав сквозь зубы, зашипел «ссс-ссс», заплакал, затряс головой… И он сказал «я тебя люблю». (Это и называется у человечества - разврат - А. А.) Потом он валялся при бледном свете утра, а я поднялась, как пустая собственная оболочка, дрожа, и на слабых ватных ножках все пособирала.



Статьи по теме: